Снова посвящается Ширли
Три вещи есть, не ведающих горя,
Пока судьба их вместе не свела.
Но некий день их застигает в сборе,
И в этот день им не уйти от зла.
Те вещи: роща, поросль, подросток.
Из леса в бревнах виселиц мосты.
Из конопли веревки для захлесток.
Повеса ж и подросток — это ты.
Заметь, дружок, им врозь не нарезвиться.
В соку трава, и лес, и сорванец.
Но чуть сойдутся, скрипнет половица,
Струной веревка — и юнцу конец.
Трупом я лежала на церковном дворе. Целый час прошел после того, как последний из присутствующих на похоронах произнес свое печальное «прощай».
В двенадцать часов, ровно в то время, когда мы обычно садились обедать, из Букшоу выдвинулось шествие: мой полированный гроб розового дерева вынесли из гостиной, медленно спустили по широким ступеням к подъездной аллее и с разрывающей сердце легкостью плавно вдвинули в открытую дверь ожидающего катафалка, раздавив букетик полевых цветов, который туда бережно поместил кто-то из горюющих поселян.
Затем была долгая поездка по каштановой аллее к Малфордским воротам, свирепые грифоны на которых смотрели в сторону, когда мы их миновали, хотя печаль это была или апатия — я никогда не узнаю.
Доггер, преданный слуга моего отца, размеренно шагал рядом с неторопливым катафалком, склонив голову и легко положив руку на крышку, словно для того, чтобы защитить мои бренные останки от чего-то видимого только ему. У ворот кто-то из гробовщиков наконец жестами убедил его сесть в автомобиль.
И так они привезли меня в деревню Бишоп-Лейси, угрюмо миновав те самые зеленые тропинки и пыльные изгороди, где я каждый день ездила на велосипеде при жизни.
На переполненном кладбище Святого Танкреда меня бережно сняли с катафалка и понесли по извилистой тропинке под липами. Здесь меня на миг опустили на свежескошенную траву.
Затем у разверстой могилы отслужили заупокойную службу, и в голосе викария звучала нотка искренней скорби, когда он произносил традиционные слова.
Первый раз я слушала заупокойную службу с такой выгодной позиции. В прошлом году мы с отцом посетили похороны старого мистера Дина, деревенского зеленщика. Его могила располагалась всего в нескольких ярдах от того места, где я сейчас лежала. Она уже просела, оставив лишь прямоугольную впадину в траве, которую чаще всего заполняла стоячая дождевая вода.
Моя старшая сестра Офелия заявила, что она осела, потому что мистер Дин воскрес и больше не присутствует там в телесном виде, в то время как Дафна, моя другая старшая сестра, сказала, что это потому, что он провалился в более старую могилу, чей обитатель рассыпался в прах.
Я подумала о супе из костей внизу: суп, в котором я стану просто очередным ингредиентом.
Флавия Сабина де Люс, 1939–1950 — вот что они начертают на моем надгробии, скромном и элегантном сером мраморе, и никаких фальшивых сантиментов.
Жаль. Если бы я прожила достаточно долго, я бы оставила письменные инструкции, повелев запечатлеть строчки из Вордсворта:
Ее узнать никто не мог,
И мало кто любил.
А если бы они начали артачиться, в качестве второго варианта я бы предложила:
Truest hearts by deeds unkind
To despair most inclined.
Только Фели, певшая и игравшая эти строки на фортепиано, признает в них строчки из «Третьей книги арий» Томаса Кэмпиона, но ее будут так глодать вина и скорбь, что она никому не скажет.
Мои размышления нарушил голос викария:
«…земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху, в надежде на воскрешение к вечной жизни благодаря Господу нашему Иисусу Христу; он превратит наше бренное тело…»
И вдруг они ушли, оставив меня одну — одну, слушать червяков.
Вот он: конец пути для бедной Флавии.
Сейчас семейство уже вернулось в Букшоу, собралось за длинным узким обеденным столом: отец восседает в привычном каменном молчании, Даффи и Фели с убитым видом обнимают друг друга, едва сдерживая слезы, а миссис Мюллет, наша кухарка, вносит большое блюдо с запеченным мясом.
Я припомнила, как Даффи однажды сказала мне, зачитываясь «Одиссеей», что запеченное мясо в Древней Греции было традиционным яством на похоронах, а я ответила, что, с точки зрения миссис Мюллет, за две с половиной тысячи лет почти ничего не изменилось.
Но сейчас, когда я мертва, возможно, мне следует поупражняться в снисходительности.
Доггер, разумеется, останется безутешен. Дорогой Доггер: дворецкий, он же шофер, он же камердинер, он же садовник, он же управляющий поместьем, бедная замкнувшаяся в панцирь душа, способности которой ослабевали и усиливались, словно приливы Северна; Доггер, который недавно спас мне жизнь и забыл об этом на следующее утро. Мне будет ужасно его не хватать.
И мне будет не хватать моей химической лаборатории. Я подумала о золотых часах, которые я провела в заброшенном крыле Букшоу, в блаженном одиночестве посреди колб, реторт и жизнерадостно булькающих пробирок и мензурок. Подумать только, я больше никогда их не увижу. Это почти невыносимо.
Я прислушалась к поднимающемуся ветру, шептавшему над головой в ветвях тисов. Здесь, в тени башни Святого Танкреда, холодало, и скоро стемнеет.
Бедная Флавия! Бедная каменная-ледяная-мертвая Флавия!
Сейчас Фели и Даффи, должно быть, жалеют, что так по-свински обращались со своей младшей сестрой за ее краткие одиннадцать лет на этой земле.